ВІКІСТОРІНКА
Навигация:
Інформатика
Історія
Автоматизація
Адміністрування
Антропологія
Архітектура
Біологія
Будівництво
Бухгалтерія
Військова наука
Виробництво
Географія
Геологія
Господарство
Демографія
Екологія
Економіка
Електроніка
Енергетика
Журналістика
Кінематографія
Комп'ютеризація
Креслення
Кулінарія
Культура
Культура
Лінгвістика
Література
Лексикологія
Логіка
Маркетинг
Математика
Медицина
Менеджмент
Металургія
Метрологія
Мистецтво
Музика
Наукознавство
Освіта
Охорона Праці
Підприємництво
Педагогіка
Поліграфія
Право
Приладобудування
Програмування
Психологія
Радіозв'язок
Релігія
Риторика
Соціологія
Спорт
Стандартизація
Статистика
Технології
Торгівля
Транспорт
Фізіологія
Фізика
Філософія
Фінанси
Фармакологія


Глава XLI. СВЯТО МЕСТО ПУСТО НЕ БЫВАЕТ

 

Я сминаю в руке лысого ёжика, вместо того, чтобы вонзить в него две прожитые спички. А еще через две спички вернется любимая, но я не встречу её. Она будет волоком тащить по перрону тяжеленные сумки, проклиная все на свете, и оглядываться по сторонам. А детки будут повисать на этих сумках и канючить у нее мороженое... А я в это самое время буду уже...

Я буду в космосе. Может быть, даже еще живой...

Вообще-то, если разобраться, то что может быть проще обустройства ракеты для вывода тела на орбиту! Сварить промеж собой три бочки двухсотлитровые — хотя бы вон те, что подле вагончика строительного валяются. По бокам прикрепить два кислородных баллона — окислитель, стало быть — это дело у сварщиков раздобыть можно. К нижней бочке на кронштейнах прикрутить сопло (сопло у меня — самое настоящее заначено: от реактивного двигателя Миг-21 — в сарае вместе с «Явой» пылится... Это я еще мальчишкой самолет, в болоте утопший, раскурочил; тогда еще думал ракету строить... Теперь, вот, мечта детства воплощения в жизнь жаждет...). Остаётся к соплу подвести патрубки от бочек и от кислородных баллонов... Вопрос, разве что, в керосин упирается... Керосина — от балды прикидываю — с треть тонны потребуется... Ну так где-то же берут люди керосин!.. Ладно, дальше поехали... Верхняя бочка — жилой отсек... Никаких удобств — недолго в ней жить... Стабилизаторы, обтекатель сверху. Ну и — для вящей красоты и прочности — сверху всё стеклотканью на эпоксидке обмотать слоёв в несколько... Хотя — это уже буржуйское эстетство; можно для прочности и арматуры сверху наварить... Вот тебе и ракета: “Суицидная D-18”. И совсем даже неважно: какую орбиту она в околоземном пространстве поимеет, но то, что в небо подбросит нехило — это стопудово!

Старт — батарейкой от карманного фонарика... Открываешь подачу керосина... Пять, четыре, три, два — кислород пустил — один, и — клац! — проводком на контакт! А в сопле — лампочка с разбитой колбочкой, но так, чтобы вольфрамовая ниточка целой была. Она-то и подожжет смесь реактивную. И летишь себе — Диоген XX века... Ежели повезет — из апогея ещё напоследок на Землю посмотришь — как там любимая сумки тяжеленные по перрону волочит... Она, конечно, всплакнет, когда узнает, по поводу безвременной утраты... Зато с телом — никаких проблем... А потом телескоп себе купит и иногда по ночам бочку мою, по орбите кувыркающуюся, высматривать в небе будет. И гордиться мной будет — вдова первого в мире космонавта, самостоятельно смастерившего ракету... Это для неё все же лучше, чем я — в Германии...

Резкий звонок в дверь моментально возвращает меня с орбиты. Внутри леденеет: пришли! Но я не хочу в тюрьму, у меня выход в космос через два дня намечается, а мне еще ракету клепать! Я мечусь, скачу по каменному лому, не желая сдаваться живым — уже и газ наполняет квартиру, но это так нескоро... Силюсь придвинуть сорвавшуюся давеча со стены рояльную станину поближе к двери — тяжела, дура, не справиться одному. Где же моё спасение? Хоть с балкона прыгай!...

Снова звонок — настойчивый, долгий. Что еще... Розетка? Водопроводный кран? — это меня не спасёт! Тротил! У меня же есть тротил! Как же я сразу-то про него не вспомнил!

Табуретка — на рояльную станину — шатко, но я наверху. Шарю в антресолях и... срываюсь вместе с ними...

Это хорошо: теперь дверь привалена надёжно и лезть никуда не надо, всё тут, под рукой. Лихорадочно переворачиваю гору барахла... Я должен успеть! Я успею прежде, чем они начнут взламывать дверь... Вот он — сверточек мой спасительный!

— ...Что ты там возишься так долго? — голос из-за двери. Но я его не

слышу.

Детонирующий шнур — в отверстие тротиловой шашки, попасть бы только... Несколько витков вокруг шеи... И дело за малым: долбануть чем-нибудь, потяжелее, по свободному концу этого шнура. Детонация нужна.

— Открой! Немедленно открой! Слышишь!

...Вот те раз... Да это же — Мальвина. Ха-ха-ха! А я уж с балкона прыгать собирался... Шнур, вот, на шею намотал... А это — Мальвина... Ха-ха-ха!..

— Мальвина? Ты одна? Или с Пьеро?

— Открывай, давай. Не сходи с ума.

Я схожу с ума. Погоди немного, Мальвина, дай дохохотать. Я знаю: это отсрочка. За мной всё равно придут. А если и не придут — я всё равно сделаю то, что намерился сделать. Из упрямства.

— Но ты заходи, Мальвинчик, заходи, душа моя. Вот сейчас я тут разгребу немного, чтобы в дверь можно было протиснуться... Заходи, не стесняйся, я тут стены ломал... Ты, вообще, как насчет секса в каменоломнях? Ну смелее! Я насиловать тебя сейчас буду.

Мальвина будто и не слышит слов моих. Протискивается в дверь, спотыкается, разбивая в кровь колено, и, не обращая на это внимания, несется перекрывать газовые конфорки, распахивает балконную дверь, хватает меня за руки, за щеки, снова за руки, пытается волочь куда-то...

— А я тебя сейчас изнасилую, — говорю Мальвине с убежденностью погибающего, но не сдающегося коммуниста.

— Зачем ты открыл газ? Зачем разрушил стены? Зачем намотал на шею веревку? Мыло зачем у тебя в руке?! — у Мальвины трясутся руки, в глазах — слезы...

Тротиловая шашка в зеленой бумажной упаковке и впрямь очень похожа на мыло. А розовый детонирующий шнур — веревка как веревка, только гладкая. Знала бы ты, Мальвина, что этой веревкой лес валить можно — три витка вокруг берёзы — и ровненький срез получается! А у меня её — этой веревки — три метра! Одной её — десять раз убиться хватит...

— Сейчас я тебя... буду насиловать... Беспощадно...

Я сползаю спиной по холодильнику и взгляд мой находит под раковиной молоток. Да и камней кругом навалом. Детонирующий шнур — на шее. Только руку протянуть и — ударить...

Мальвина хлещет меня по щекам, что-то говорит, но я её уже не слышу, сознание покидает меня...

Это — от голодухи, наверно...

И вот мы уже едим внутрь плов и пьём чай с пряниками. Каменоломни остались всё теми же каменоломнями, но пока я отсутствовал в сознании, Мальвина их разгребла и облагородила. Свечку какую-то откопала, так это... мы при свечах, стало быть, трапезничаем. Время — заполночь. За черным окном воет тоской злющий ветрюга. У меня на шее — всё тот же детонирующий шнур... Едва придя в себя, я тотчас же потребовал у Мальвины «красную веревку» и намотал её на прежнее место — вроде шарфика. Я теперь всегда с ней ходить буду, потому что за мной в любую минуту могут придти. А тротиловую шашку — «мыло» — я снял со шнура и сунул в карман. Потому как, ежели с ней — так полдома разнести может. А без неё — только голова одна от туловища отделится да по полу покатится, даже Мальвина не пострадает.

— Ну так и что?! — недоумевает Мальвина, — Из-за таких пустяков себя жизни лишать?! Это же глупо! Глупо!..

Мальвина уже почти отчаялась постичь суть моего горя. Дело-то житейское — хотел полочку повесить, а стенка рухнула. И даже не одна, а сразу две. Значит, такие стены были. Ну, то есть, стройматериал, видимо, недоброкачественный. Сейчас вообще не то, что раньше. Раньше лучше строили. Однако, дом же стоит, ну и ладно. И сверху, вон, еще четыре этажа... И нечего так волноваться из-за этих стенок. Мусор разгрести, и даже хорошо. Входишь в квартиру — и простор перед тобой! Прямо как на Западе — Мальвина знает! Красота!..

— Да стены — это что... — я машу рукой.

...И теперь Мальвина уже знает про похоронный марш президенту, про справку из морга, про моё «погребение заживо» — то есть, про конец моей филармонической карьеры.

— Тю! — не понимает Мальвина, — Тоже мне карьера... Люди и не таких мест лишаются... У нас, вон, ползавода посокращали...

А я уже переживаю за Валентина, берусь руками за голову и переживаю:

—...я ему, Валентину, такую свинью подложил! Такую свинью!.. Представь! Он возвращается с дачи домой... с женой, с тещей... а в его постели... В общем, я ему свинью подложил. Ленку. То есть, она, Ленка, конечно, не свинья, она нормальная женщина... со своими странностями, только...

— Что-то я не понимаю, — говорит Мальвина. — Как это ты ему её подложил?

И я ей рассказываю — как. Гошу, великомученика, добрым словом поминаю... Хотя, впрочем, всё это, конечно, ничто по сравнению с похоронным маршем президенту... Но все-таки...

Вообще-то Мальвина преступно засиделась со мной в правомерной боязни оставить меня одного. Супруг у неё — мракобесие сущее, на ревности подвинутое. Скрежет зубовный, поди, в настоящий момент испытывает, углы в жилплощади своей считает. А ну как догадается, а ну как вычислит Мальвину в сей час ночной! Мне-то уже все равно, а ей бы жить еще... Сидит Мальвина, разговоры со мной разговаривает — не впрок ей профилактика мужняя, от которой синева у Мальвины периодически то там, то тут проступает — как это водится у настоящих мужуков, на всякий случай делает он ей таковую. А она сидит и уходить не мыслит, за жизнь мою ничтожную опасается... А вот я сейчас молоточком — по шнурочку!.. Она и понять — ничего не поймет, а голова покатится... То-то будет весело!

— Ты о жене своей забыл, о детках... — внушает мне Мальвина, — Как ты можешь помышлять о своей смерти!

— А вот так и могу. Ты пойми, Мальвина, им со мной много хуже, чем могло бы быть без меня. Ведь я им обуза только, зарабатываю гроши, а щи на рупь хлебаю. А после всего, что я тут натворил... Ведь ты еще далеко не всё знаешь... — я напрягаюсь вспомнить, какие за мной еще грехи водятся, да сквозняк голову продул. Рукой отмашку делаю: — А вообще, всё ерунда. Всё!.. Но я ведь об измене помышлял! Я же ведь тебя за ногу трогал! Понимаешь? Как любимой в глаза смотреть?! Как?! Вот вопрос! Так что, Мальвиночка, не надо... Не надо... Уж ежели я о романе своем думать забыл напрочь...

Я прикуриваю от свечки, и только теперь вспоминаю вдруг краеугольный свой грех, восклицаю с радостью:

— А! О! Я ж человека убил!

Мальвина вздыхает:

— Я серьёзно хочу с тобой говорить, а у тебя всё шуточки. Давай начистоту. Выговорись, тебе же легче станет. Я пойму.

Ах, Мальвина-Мальвина... Я ведь в самом деле человека убил... Какой еще правды ты от меня хочешь?

— Роман, — говорю, затягиваясь, — у меня в тупик зашел. Не пишется совсем...

Теперь — верит.

— А ты почитай мне, пожалуйста, — просит вкрадчиво. — Почитай. А там — глядишь — и пойдет.

— Куда пойдет! Времечко-то истекло. День всего остался.

— Ничего не истекло. Жена вернется? Её возвращение для тебя что — конец света? У тебя жизнь...

— А это? — я указую на разруху.

— Погоди. Об этом потом. А сейчас почитай.

Я долго слушаю пронзительную тоску ветра под гипнотическим взглядом Мальвины... Потом, повинуясь ему, отправляюсь в «мир прекрасного» — за романом. Хоть и не испытываю никакой нужды в прикосновении к своему творенью...

Дюралевая дверь, выкрашенная в оранжевый... Ильич — трудяга неустанный... Защелочки...

Мальвина стоит за спиной — бдит неотступно, чтоб глупостей творить не вздумал.

— Вот здесь он у меня хранится, — выдаю страшную-страшную тайну. — Сейчас мы его... отсюда...

Я долго шарю руками в дверной полости. Не сразу, постепенно до меня доходит, что там... ПУСТО!!!

Ноги подкашиваются. Будто получив нокаутирующий удар, закрываю глаза, запрокидываю голову и, падая назад, опускаюсь прямо на унитаз,.

— Он у тебя где-нибудь в другом месте, — лепечет несчастная Мальвина, — ты у себя в столе посмотри. Рукописи не горят.

— Рукописи не горят, — эхом отзываюсь я, и добавляю сакраментально: — Рукописи уносит ветер.

Именно так и сказал: «Рукописи уносит ветер.» Почему так сказал? А вообще, рукописи горят, я пробовал. Но это было давно, это было с другим моим — первым — романом, который мне вернули из редакции толстого журнала с краткой не лестной рецензией. Так вот: рукописи горят, как самая обыкновенная бумага и от них остается самый обыкновенный пепел! Но это было с другим романом.

Я смотрю в глаза Мальвине. Нет, Мальвина вне подозрений.

Следующее, что приходит на ум: это — любимая. Да! Уж кто-кто, а она никогда не принимала мою истинную сущность, ей надо было меня переделать. И она придумала — как, она решилась на это, решилась таким вот хирургическим образом избавить меня от паранойи писательской, сделать из меня то, что ей нужно. Смело! Дерзко! Но ты ошиблась, девочка, ты не вылечила меня, ты прикончила меня... Да будь я в полном душевном здравии — и то бы не вынес удара — такой кувалдой! Но какова ирония! — Твори, любимый, вот тебе неделя дней!..

В сердцах, с унитаза ногой сокрушаю дверь, Мальвина шарахается, а я одним ударом кулака отламываю откидывающийся столик, затем раздираю пасть тайнику, отрываю дюралевую облицовку и... наблюдаю выпадающую из дверных недр купюру достоинством в сто баксов. Наблюдаю с презрением, глубоко оскорбленный, конфуженный полным недоумением. Сто баксов! Дешевка. Вот как ты, любимая, оценила!.. Разворачиваю выпавшую вместе с купюрой бумажку, предполагая в ней найти объяснение... Но там — издёвка. Издёвка от Скрипочки:

 

...Я умру. Только ты все равно не взлетишь.

Потому что цепями прикован к земле...

 

— Что это? — спрашивает Мальвина.

— Мой роман, — отвечаю, комкая бумажку, и приговариваю: — Взлечу. Вот увидишь, взлечу.

 

Глава XLII. МЕТАМОРФОЗЫ

 

Пять утра. Я перед Костиной дверью. Долго держу палец на кнопке дверного звонка...

— Куда бежать? — озадачивается появившийся Костя, туго спросонья постигающий что к чему.

Я тычу ему в лицо стакан:

— Пей, не разговаривай! Пей: раз-два!

— Что это?

— Водка.

— С отвисла упал? В такую рань... Да не буду я.

— Будешь! За мой отход. Я, брат-Костя, проводы гуляю, завтра в полдень у меня суицид. Я серьёзно, я всё обдумал, я кончаю с этой жизнью.

— Пить не буду. Давай я деньгами дам. По сколько сдают?

Я молю Костю глазами: выпей, пожалуйста! Но ему только через сорок минут вставать, потом двадцать минут дрючить гитарные ходильники, потом — физические упражнения, обливание холодной водой с непременным обращением к Богу и пожеланием благ человечеству, потом завтрак и — на работу. Мне он желает легкого отлета в мир иной и где-то даже завидует. А водку пить не будет, все мои уговоры тщетны. Вот вечером, после работы — за ради Бога! А сейчас — нет. Костя сует мне деньги — я беру. Соображаю при этом бухгалтерией своей, что всё равно ниспосланные баксы менять придётся, ежели гулять на всю катушку (скудные остатки моих вино-водочных запасов бесславно погибли при давешнем обрушивании антресолей, а за последние свои мятые «зайчики» я по пути к Косте отоварился у дежурной старушки, едва, распростившись с Мальвиной, тщательно заверив её на прощанье, что никаких глупостей, относительно своего существования на земле, творить не вздумаю, но в следующий её приход — всенепременно изнасилую).

Нет. Не изнасилую. Потому как ужрусь в смерть!

Нет. И не ужрусь. Потому как оставляю на подоконнике между этажами початый пузырь водки, стакан и Костины рубли. Со всей силой хлопаю подъездной дверью.

— Эй! — кричит Костя с балкона мне, уже плетущемуся по жухлой оттепельной хляби прочь от его дома, — Ты к Гоше иди! К Гоше! Он не откажется...

Я иду в городской парк на Покровскую гору, присаживаюсь на скамеечку под куцей кроной парковой растительности, впиваюсь глазами в печального вида свои ботинки и растворяюсь в думах.

Я думаю о том, что существование на земле в сущности — блажь; что индивидуум не должен цепляться за жизнь, но напротив — прощаться с ней легко и восторженно, в здравом уме и твердом расположении духа, тем паче, если его жизнедеятельность оборачивается неудобством для ближних; тем паче, если его существование вообще теряет всякий смысл и всё вокруг об этом говорит. Важно не прозевать момент. Скверно являться в тот мир недоноском, но ничуть не лучше быть переношенным. Для большинства людского этот момент предначертан метафизикой и обусловливается старением и разрушением органических тканей. Но и насильственная смерть-рождение, как мне представляется, не случайность, а некая высшая справедливость, иначе говоря: рука убийцы божьей карой творит свое грязное дело строго согласно хронометру некоего пятого (а может, шестого) измерения, отсчитавшему инкубационный срок духа-эмбриона, выношенного его (убийцы) жертвой. Недаром же бытует расхожее мнение, что насильственная смерть забирает лучших представителей рода человеческого. Лучших — значит: созревших. Близкие таких ушедших с надрывом оплакивают безвременную утрату, а им бы радоваться. Впрочем, их слезы — это всегда сострадание прежде всего к себе, лишившимся определенных земных благ, которые доставлял либо мог доставить покойный, а не к самому покойному. Мудрые на похоронах не плачут. И, наконец, третий вариант — мой. Суицид. Стечение жизненных обстоятельств, череда событий последних дней — всё недвусмысленно говорит о том, что я стал неуместным в этом мире; мир вытесняет, отторгает меня, я неудобен в его лоне, ему больше не нужно от меня гормонов, даже в виде гениального романа! Это ли не предродовые схватки? Это ли не конец обмена веществ? Это ли не финал внутриутробного развития? Оставаться дальше в утробе? А что ждет человеческого детеныша, не сумевшего вовремя родиться? — удушье. Вот Смерть с большой буквы, т.е. смерть навсегда, скачок в кромешный мрак небытия. Плод духа созрел, ему нужен иной кислород, но патология с отправным толчком наблюдается: все убийцы на других объектах задействованы, некому кесарево сечение сделать, нет Хирурга свободного. Впрочем, поискать — найти можно. Ипполитович тот же. Спровоцировать его — не фиг делать, только, вот, Мальвина пострадать может, да и противно как-то... Расшибет топором голову — ну что за смерть! Мы пойдем иным путем. Эмбрион души — субстанция куда более высокоорганизованная, чем человеческий детеныш. Я могу помочь себе сам. Смущает только одно: не ошибиться бы, не угадав момент... Дело-то ответственное.

Я рассматриваю свои изношенные на нет ботинки и вопрошаю глас небесный: скажи, дай знать, настал ли час мой? Мне нужно, наконец, определиться четко и однозначно: что делать? — покупать на ниспосланные баксы ботинки, игрушки и розы, либо игрушки, розы и четверть тонны керосина?

Но молчит глас небесный, не желает радовать меня определенностью. А что знаки небесные? Их еще расшифровать надо. Солнце, участковым обход верша, из-за горизонта архитектурного высунулось, лучами стерильной чистоты инъекцию красок необыкновенных в атмосферу делает. Сущий наркотик прямо мамочке-природе в самую артерию вводит — красота жизнеутверждающая вокруг. Вроде как запрет суицида налицо. А с другой стороны, ежели наркотик, стало быть — наркоз! Не свидетельство ли это подготовки организма материнского к хирургическому вмешательству, к многотрудному акту душерождения? Какая разница, в чью физическую руку скальпель будет вложен — хоть в мою собственную! Не для того ли природа в красоту свою реквием-симфоническую организовалась, чтоб сфотографироваться напоследок и прочно забыться по ту сторону мира сего, но остаться еще в более тонком подсознании моего новорожденного «Я» чем-то основополагающим, неким непостижимым эталоном гармонии? Так что же означают жесты твои, Небо? Нет ответов. Ни один философ не подскажет, ни Гегель, ни Фейербах, ни Хайдеггер, ни Бердяев, ни Гумилев, ни Грофф, ни Мартов даже... Потому как — с высот стройных своих философий ущербность моей, интуитивно-дилетантской (впрочем, едва ли оригинальной), они — как два пальца об асфальт — выявят, а по сути просто пожалеют земного меня, тело моё пожалеют. И ответственности побоятся. Только мне одному дано постичь знаки небесные, и чем дольше я думаю о них, тем отчетливей вижу космодлань, большим пальцем указующую в тлен. Я шевелю пальцами ног, окоченевшими в промокших ботинках. Меня всего колотит.

Я еще здесь, в биоскафандре...

Но вот колотун как рукой сняло: мой взгляд прослеживает аллею, которая с моей скамеечки видна почти полностью — ту самую, по которой так часто мы бродили со Скрипочкой, выясняя каждый своё (она: любит-нелюбит-ксердцуприжмет... я: что же там дальше в сюжете романа моего?) Эта аллея лежит совершенно перпендикулярно маршруту оптимального нашего движения из филармонии по домам, тем не менее, будучи вдвоем, мы нередко проходили её из начала в конец и обратно, это называлось у нас «по пути». Начинается аллея внизу, от самой арочки, олицетворяющей вход в парк, и плавно на протяжении метров двухсот идет в гору. «В гору» — это, конечно, громко сказано, но перепад высот имеется. Потом подъем становится круче, потом еще круче, и, наконец, аллея пересекается с другой, перпендикулярной, идущей прямо по-над обрывом, круто спускающимся к реке. Когда-то именно в этом месте стояла церковь, свидетельство чему — замшелая фундаментная глыба у перекрестья аллей. И не случайно она здесь стояла — какой вид шикарный отсюда! На переднем плане внизу — река плывет с недостроенной по ту сторону набережной, некогда полноводная, но и теперь еще не до конца высохшая; а далее — панорама левобережного города — как на ладони. Стало быть, и сам этот утес виден почти отовсюду, лучше места для церкви не сыскать. Но нет церкви — только перекресточек аллей с замшелой глыбой да с еще одним сооружением, уже современным, которое и видеть бы не хотелось, да не видеть нельзя. Сооружение представляет собой конструкцию из выкрашенных в бело-красный железных труб, замурованных в бетонное основание и поддерживающих огромный транспарант с изображением горящей спички да надписью в две строки: «С огнем не играйся, сгореть можно! С огнем обращайся страшно осторожно!»

Я сижу совсем недалеко от этого выдающегося сооружения и умозрительно вершу последний свой путь по аллее. На мотоцикле. Из-за парковых ворот стартую, быстро разгоняюсь, там, где подъем становится круче, подлетаю, как на трамплине, прорываю собой в самой середине транспарант (хорошо, если б он еще воспламенился!) и лечу в иные измеренья! Высота обрыва весьма приличная, при хорошей скорости за середину реки долетело бы тело, а еще лучше — разбиться о недостроенную на том берегу набережную... Но нет, не долечу, конечно...

Эврика! Вот то, что надо: в апогее полета — взрыв!

Я нахожу сей суицид просто восхитительным. Пусть это не полет в космос, зато средства воплощения доступнее: «Ява» — в сарае пылится, тротиловая шашка да детонирующий шнур — своего часа ждут... Какие-то там с «Явой» неполадки были, так у меня ведь есть еще время их устранить... И я снова прослеживаю траекторию своего взлета в мир иной, смакуя детали, и не замечая приближающуюся ко мне изысканную даму с болонкой на поводке.

— Привет, — говорит дама, она стоит прямо передо мной и улыбается, — Сколько лет, сколько зим! Тебя не узнать. Иду, думаю: ты? Не ты? А я здесь каждое утро Серафиму выгуливаю. А ты меня, кажется, не узнаешь?

Я отмахиваюсь от виденья, наблюдая в пространстве над пожарным транспарантом судьбоносный взрыв, но дама назойлива:

— Ну так как? Узнал? Я, наверно, сильно изменилась. Но внешность — это еще что! Ты даже представить себе не можешь, какие перемены внутри меня произошли! Я ведь к Богу пришла!

— К Богу? — переспрашиваю, в небо глядя.

— К Богу. Мне сейчас так хорошо, как никогда. Библию читаю, в церковь хожу, молюсь. И, знаешь, жизнь моя настолько преобразилась, всё как-то на свои места стало, покой на душе. А ты в каких отношениях с Богом?

Болонка на поводке дергает мою собеседницу; я, наконец, обращаю на нее внимание: знакомая тетка, но кто? Мехами отороченное пальто, тяжелое с золотой вязью платье до пят, перстни с камнями на пальцах, аристократическая прическа, в ушах бриллианты... Только сапоги резиновые. Узнаю наконец:

— Инка! Бляха-муха ! Ты, что ли?

Инка... ну, то есть, тётя Инна — это самая первая моя женщина. Не любовь, а именно женщина, которую дано мне было познать в пятнадцать с небольшим лет. Ей тогда было двадцать пять, она меня совратила.

— Фи, поручик, — морщится Инка, в прошлом несусветная дырка, поимевшая весь цвет городской интеллигенции. А тут, видите ли, «бляха-муха» ей не понравилось.

— Тебя, — говорю, — и впрямь не узнать. Но хороша, хороша. Кожу клепаную больше не носишь? К Богу, говоришь, пришла?.. Вообще-то, Инка, я сейчас занят, не могу тебе внимания уделить. Знаешь что, ты нынче как насчет зрелищ — жаждешь? Или нет уже? Вот что. Приходи сюда завтра в полдень, а? Придешь? И его, — киваю на болонку, — Шестикрылого Серафима приводи с собой.

Инка недопонимает речей моих, извилины свои напрягает девичьи. Ну, то есть, давно уже не девичьи — какие есть. А меня уже снова колотить начинает, зуб на зуб не попадает. И тогда я, повергая Инку в недоумение, срываюсь с места и, обратившись в остервенелый бег, меча слякоть из-под ног, в мгновение ока скрываюсь из поля её зрения за воротами городского парка.

 

© 2013 wikipage.com.ua - Дякуємо за посилання на wikipage.com.ua | Контакти