|
Глава L. СВЕТ В КОНЦЕ ТОННЕЛЯ
А меня несёт говно. Я настиг-таки свой сарафан, облачился в него и решил, что больше нет никакого смысла махать руками, грести то есть. Так и опустился на самое дно белым лебедем, думал — в народ попаду, нет — дерьмо кругом непроглядное. Долго волочат потоки степенные тело моё безвольное, пока не обрушиваются, наконец, вместе со мной в огромный бассейн, изумрудным туманом клубящийся, настолько огромный, что немыслимо и представить. Плавно опускаюсь я в темень изумрудную, на самое дно бассейна — это я, как бы, со стороны себя вижу — опускаюсь прямо на стол — то ли операционный, то ли обеденный, то ли ещё какой — не поймешь. Лежу. То ли миг проходит, то ли вечность. Мрак вокруг непроглядный. Прислушиваюсь к безвременью... Всё, вроде, нормально: где-то недалече — приглушенные голоса людей образованных слышу, беседуют промежду собой, интеллектом блещут. Но напряжение в атмосфере чувствуется, будто изоляторы высоковольтные гудят, в любой момент готовые к пробою электрическому. А я себя одной рукой ощупываю — тело моё при мне... Меч меж рёбер торчит, рукоятью из груди выпирает. Пытаюсь вытащить — не получается, больно. Он теперь — будто часть моего организма, орган некий, жизненно важный. И не понять мне — на каком я свете нахожусь: на этом или на том? Тогда я давай знания свои о мире загробном поднимать. Получается — ни на этом, ни на том. Смерть моя, получается, не состоялась — никакой аналогии с родами человеческими на себе я не ощутил, хоть и меч под ребром. Даже если трубу канализационную за тоннель принять, то где обещанное тело светоносное, в которое душе моей новорожденной войти надлежит дабы обрести там новые немыслимые свободы?.. Где этот свет, немыслимо слепящий — свет в конце тоннеля? Где?! Не было его... Так что ж получается? Не верна моя теория? Ужас охватывает меня — липкий и пронзительный, как утраченное лезвие меча моего. А рядом звучат совершенно спокойные голоса... До слуха моего баритон приглушенный долетает с ноткой иронической: — Поговаривают: сам будет... Слышал анекдот, как ему, вместо гимна, чудаки марш похоронный сыграли? — Ну так это ж по Останкино в «Масках-шоу» было, — другой голос отвечает. И вдруг... СВЕТ! Такого света вообразить — никакого воображения не хватит! Сто солнц зажигается одновременно! Тысяча солнц! Миллион! И... дискант дистрофический. Ба! Да это же худрук личной своей персоной! И откуда здесь худрук?! — Быстренько, быстренько! По местам все! На сцене — только президиум, все лишние свалили быстренько!.. Я голову силюсь поднять — вроде как на сцене нахожусь. Но мне ж не встать — с мечом-то в груди! А я прямо на столе президиума лежу, надо мной уже официальные лица места свои занимают — те самые лица, которые перекуривать в коридор выходили, когда я газетку искал. Вон у одного пиджак порванный — это я концом меча своего зацепил, когда к туалету щемился... — Внимание сюда. Я сказал, сюда внимание! Вторая камера на зал работает, — носится худрук, руками размахивая. — Вы, министры, местами махнулись: ты — сюда, ты — сюда. И портфелями. И очками. А это что за придурок на столе разлегся! Уберите со стола, уберите придурка. Тотчас появляются рабочие сцены. Я, леденея нутром, вижу, как они приближаются. Но уносят они не меня, а отрубившегося в обнимку с графином прямо за столом невдалеке — члена президиума. От сердца отлегает. — Председательствующий! Председательствующий! — кричит худрук. Прямо надо мной встает упитанное официальное лицо. Это худрук к нему обращается: — Слова выучил? Будем репетировать, или сразу снимаем? Тогда поехали. Камера! Постучав вилкой по графину и дождавшись тишины, этот самый председательствующий объявляет продолжение дебатов (но сказал «****ов», или я ослышался?), предоставляет слово... — Слова пердаставляется перзиденту сраны, пердседателю перзидиума... — Стоп-стоп-стоп! — кричит худрук, — А где обращение к тело****ачам, которые смотрят нас по своим телопрыёбникам? Кто только что говорил, что слова выучил? Так. Поехали сначала. И помните: мы в прямом эфире! Повторяю по слогам: мы-в-пря-мом-э-фи-ре! А ты куда лезешь, перзидент хренов? Сядь и сиди, пока не объявят!.. Сначала поехали. Камера. Ничего не понимаю. Почему, — думаю, — худрук так нервничает? Ежели ему надо, чтоб оратор слова коверкал, так он и так их коверкает будь здоров! Вместо «пожалуйста» — «Пожарь глиста» сказал. Хотя, при чём тут глисты?.. И вдруг, прежде чем объявленный наконец, «перзидент сраны» начал свою речь, ощущаю в себе вилку в районе голени, а над самым ухом шепоток при этом слышу переговаривающихся между собой членов «перзидиума»: — Конец ему вылепили — одно загляденье, как живой! Ишь, повара постарались, карамелью инкрустировали... аж слюнки текут. Интересно, кто первым позарится? — Тут хлебальником особо не щелкай! Но, приличия ради, по краям сначала поковырям. Правила хорошего тона, понимашь. А вот с этим сарафаном они перемудрили, олухи царя небесного... Я поначалу думал — кремовый, нет — тряпка... — и тотчас я ощущаю в себе еще две вилки — в плече и в горле. А из вселенских динамиков уж президентская речь льётся — рваная, эмоциональная, да с фальцетами, да на языке — не понять каком. Я лежу, терзаемый теперь уже десятками вилок, весь обращенный в слух, боли не чувствую. Лишь когда цепляют столовыми приборами рукоять меча — тупой болью отзывается, но на нетерпеливого сразу все шикают, мол, десерт не трогай! У меня есть все основания предположить, что меня сейчас съедят с потрохами. Но, увлеченный речью президента, я не придаю этому никакого существенного значения. — Это часа на два, — слышу негромкую реплику над собой. — А куда нам торопиться? — так же шепотом отвечает другой голос. — Стриптиз всё равно раньше не начнется. «Значит ещё и стриптиз будет,» — умозаключаю я и молю Бога, чтобы сидящие надо мной мордовороты не повыковыривали мне вилками глаза. Потому и сворачиваю голову в сторону — хрен с ним, с ухом: съедят, дармоеды — так у меня ещё одно есть. Сворачиваю голову на зал, да веко чуть приподнимаю, подсматриваю. И тут до меня доходит, что публика в зале, вся, кроме телеоператоров, — картонная, с нарисованными минами солидарности и улыбками горячего одобрения. И уж совсем того не ожидая, обнаружил я зрачком своим, блуждающим одноглазо — себя, где-то ряду на седьмом — бодрого и подтянутого, совершенно уверенного в завтрашнем дне...А кто ж это со мной рядом? — уж никак не любимая: мымра какая-то необхватная, напомаженная, в кучеряшках вся — не знаю я такой, ей-богу не знаю... От возбуждения любопытства даже я-картонный заволновался и внимания подобострастного к речи президентской лишился — на дамочку смотрю недоумевающе. — Извините, — шепчу, картонный — Вы не моя супруга будете, случайно? — А то чья ж! — фыркает дамочка, волну по тройному подбородку пуская. И тут только я в ней главбуха узнаю... Тут даже мне-картонному не по себе становится; думаю: как же барщину отрабатывать, как спать-то с ней — во первых, я картонный; а во-вторых, она вся в складках жировых — черта с два заветную отыщешь! Президент с речью своей не уймется никак, а я панику несусветную переживаю, про личную жизнь думаю и про бегство из неё. Уже было под сиденье съезжать начал, да тут надежда затеплилась: может не жена она мне вовсе, а как проверишь! Заглядываю в паспорт — жена: на всех страницах — одни её фотографии с высунутыми улюлюкающими языками. И тогда я уже с последней надеждой толкаю локтём жировое отложение и шепчу: — Молоко закисает в полночь. — Свинью отправили в Донбасс! — отзывается главбух, разом освобождая меня от непосильного бремени несчастья — Неправильно, неправильно, — ликую я. — Извините, может я ослышалась, — оборачивается с предыдущего ряда прическа на тонкой шее (и это была не любимая. Кто? — этим вопросом я мучаюсь и по сей день...) — Это Вы сказали “Молоко закисает в полночь?” — Я, — признаюсь я. — Не знаю, зачем, но мне кажется, что я должна Вам сказать какие-то несуразные слова... “Свинья науке не подвластен,” по-моему так... В этот самый момент произошло нечто, заставившее президента перейти на истерический фальцет: — В чём дело?.. Я ещё не кончил!.. Товарищи! В чём дело?.. — А всё. Плёнка кончилась, — заявляет оператор первой камеры и деловито сворачивает свою лейку. То же самое делают и другие телевизионщики, и уже через секунду один за другим начинают гаснуть прожектора. Свет в конце тоннеля гаснет!!! До интима. Только два прожектора остаются — красный и зелёный. — Но я ещё не кончил! — чуть не плачет президент и виновато смотрит на худрука. Худрук в полной растерянности, руками машет. — А... как же стриптиз? — вспоминает председательствующий. — Стриптиз отснимем, — заверяет его оператор лейки. И дальше я уже ничего не осознаю, потому как в этот момент кто-то шустрый хватает меня за рукоять меча, выдергивает её, причиняя мне жуткую боль, и бежит прочь. Громыхнув костями, я сваливаюсь со стола, тут же вскакиваю, и устремляюсь в закулисный мрак вслед за мелькнувшим воришкой. — Отдай! Отдай! Это моё! — кричу и на бегу себя ощупываю: я — скелет в белом сарафане. Такое отчаянье тут меня охватило, что возьми я да и закричи вдруг: — Милиция! — Сержант Лейбниц! — будто из-под земли вырастает прямо передо мной милиционер. А у меня — холодок по позвоночнику, думаю: ну сейчас опять по почкам бить будут. Потом вспомнил: почек-то нет уже! — У меня это... меч украли, — Внимание всем постам ГАИ! — кричит милиционер в рацию, потом смотрит на меня и говорит: — Ну хватит комедию ломать, ну сколько можно? Смотрю: вроде мент — форма милицейская, всё такое... А вроде и не мент — менты не плачут... А этот — плачет. Весь такой несчастный. Подошел, мне на грудь вешается, навзрыд рыдать начинает. — Ты меня любишь? — спрашивает. — Да ты чего? — говорю, — Люблю, конечно! — фуражку с его головы снимаю, волосы глажу кучерявые... — А если любишь, исполни три моих желания. — Всё исполню, только желай. — Хочу тебя, — говорит. — Три раза хочу. Я в растерянности: — Да как же?.. — сарафан задираю, показываю: — Нет у меня ничего... — А говорил: любишь... — Дык... Люблю... Но не могу... Чисто физически... — и сам плакать начинаю. Плачу, а мента прошу: — Не плачь. Не плачь, пожалуйста... Ты себе другого найдешь... Мент мне ребро с внутренней стороны гладит, руку дальше просовывает, глаза поднимает, слез полные: — Вот здесь у тебя сердце было,.. — говорит. — Нет, — говорит, — Мне не надо никого другого. Я тебя одного любила и любить буду. Если только... — Что? Что если только? — Если ты не будешь писать... Я отталкиваю от себя мента: — Не писать?! Мне — не писать?! А жить как?! — Ты не понял. Я не против того, чтобы ты писал. Я только сквернословия не терплю в литературных произведениях. А ты ведь упрямый у меня... Ты ведь всё — слово в слово — напишешь, что они тут говорили! — Напишу, — говорю твердо и решительно. — А мать? А отец? Как они будут это читать?! Я молчу Павликом Морозовым. Они сами меня таким воспитали. — А дети!.. Как ты потом в глаза детям своим посмотришь?! — взывает к моей совести мент, — Как?! Они ведь когда-нибудь обязательно прочитают и узнают, чьей рукой вся эта матерщина была написана! Обязательно узнают! И тут до меня доходит, что не мент — любимая передо мной. — Кто, — говорю тогда, — в жизни обыденной хоть единожды слышал от меня слово нецензурное? Нет уж, ты ответь: ты слышала? Молчишь... Потому что — не слышала! И дети — тоже не слышали! Что они обо мне могут подумать!? Что?! Ненормальный у них папка?! Неполноценный?! Кругом — живая человеческая речь, а папка у них слова нормального не знает! Русского языка не знает! Нет уж! Пусть читают!!! Пусть!!! Прочитают и скажут: «А ведь нормальный был у нас папка! Мужик настоящий!» Так-то, моя девочка! И всё на этом! И больше тебе скажу: никакая ты мне не любимая! Потому что пароля не знаешь. Не знаешь пароля? Не знаешь. Вот поэтому и буду я писать то, что слышу и о том, что вижу — живым человеческим языком. А возмутятся этим только Степаны, которые и реплики без мата сказать не могут. Чихать мне на них. Из песни слова не выкинешь. Всё. Разговор окончен. Ищи себе другого. Иди, вон, попкой виляй — стриптиз показывай. — Ну... если ты так настаиваешь... — вздыхает любимая, — Только позволь, раз уж ты мои желания не выполнил, попросить тебя... Не изменяй мне! Слышишь? Не изменяй! И мне вдруг так спокойно-спокойно делается. Я себе под сарафан ещё раз заглянул — ничего живого нет — скелет только. Как я ей изменю — при всём желании не смогу. Чисто физически. Потому и спокойно. Любуюсь себе любимой — глазницами чёрными — вон она плывёт, лебедушка, в совершенстве форм своих, милицейские одежды на ходу теряет. Да и не только я один любуюсь. Все ею любуются. Министры слюнками истекают, а она им только по носам щелкает — это как бы танец у неё такой, хореография, значит. И телекамеры на неё смотрят — все до одной... И президент волосы на голове приглаживает... И музыка — очень красивая, Целая симфония. А меня волна подхватила и понесла куда-то.
|
|
|