|
Глава XXXI. ЕСЛИ ЖЕНЩИНА НЕ ХОЧЕТ
Мне кажется, я понимаю, что мной руководит. Прежде чем сесть за работу над последней главой романа, мне надо с Люськой разобраться — прообразом моей героини. Вот потому и стою я возле дома её, голову кверху задравши, в окна всматриваюсь. Мне б только выяснить: которое — её, но по балконам я теперь, конечно, не полезу, на трезвую лысую голову. Не было печали — жизнью рисковать. Зашел бы на минутку, узнал: жива-здорова, и — до свидания. Впрочем, для романа моего предпочтителен, как это ни прискорбно, худший исход — не жива и не здорова. Пусть бы руки на себя наложила от любви окаянной к виртуальному персонажу. И никто б тогда не упрекнул меня в том, что в романе моем отсутствует психологическая достоверность. “Жизнью проверено,” — аргументировал бы я... И плакал бы. Потому как Люська для меня — это... И я смахиваю навернувшуюся слезу. Вот стою я на тротуаре и ничего вокруг себя не замечаю. Тормоза визжат за спиной, дверцы хлопают... А я и не подозреваю даже — какая махина в движение приведена моим тут появлением... Только на то и обратил внимание, как НЛО какое-то в небе пролетало, да как выходила досуже на балкон — тот самый, на который давеча лазил — женщина, ничуть меня не интересующая, глянула вниз и скрылась тут же... А мне уже и руки выкручивают, и почки щупают — со всей ответственностью оперуполномоченных работников — матерого берут. А вот и она — эта самая женщина. — Он? — спрашивает у неё из-за моей спины голос. — Он! — сверлит та меня ненавидящими глазами. И подхватила меня сила милицейская и понесла меня... — ...К Люське я лез, — это я уже а отделении объясняю. — К какой такой Люське? — надо мной сержант чернявый нависает, руками о стол казенный опершись — будто кран мостовой. Тут же и жертва моего криминального произвола — вся такая потерпевшая и правильная; а у двери — мальчишка белобрысый в чине рядового сидит с видом скучающим, автомат на коленях у него. Сержант втолковывает мне эмоционально: — Ты был на квартире вот этой гражданки. А никакой Люськи в этой квартире не-про-жи-ва-ет! — Да я отвислы попутал! — каюсь. — Чего-что ты попутал? — Отвислы. Балконы, то есть... Я плохо помню... — Так... Вот ручка, бумага. Пиши. А то мы сейчас тебе быстро память восстановим. — Что писать? — Все пиши. Как в квартиру проник, что вынес... — В квартиру — по балконам... Но я ничего не вынес! — Что пропало? — сержант к потерпевшей обращается. — Видеомагнитофон “AKAI”. Три штуки. Пятнадцать видеокассет... — Вот и пиши, — говорит мне сержант. Я задыхаюсь от вопиющей лжи, оттого и сказать ничего вразумительного не могу. — И коньяк. Три бутылки, — добавляет потерпевшая. — И колбаса копченая, палка. — Как же так! — прорывается у меня, — Вы же видели меня, когда я выходил от вас! У меня в руках ничего не было! — Ворьё несчастное! — аргументирует тетка свою правоту. Но скоро выясняется, что всё вышеперечисленное вынесли из её квартиры двумя неделями раньше, но, тем не менее, у потерпевшей есть все основания быть уверенной, что это сделал я. Я же не мог быть у неё в квартире двумя неделями раньше, о чем так прямо и заявляю, и на что сержант негодующе вздыхает, мол, ох и тяжело же ему со мной разговаривать! А я — про Люську пошел рассказывать — как мы с ней двумя неделями раньше ещё из гастролей по району не вернулись, какая она хорошая и как я за её жизнь беспокоюсь. Меня никто не слушает. Сержант сел, бумажку посмотрел, сказал потерпевшей: “Вы свободны”; на телефонный звонок ответил, потом вышел куда-то. Только тогда я замолкаю, присаживаюсь на краешек стула казенного. Двое нас — я и мальчишка с автоматом. Смотрим друг на друга. Не долго. Тот встает, подходит вплотную так, что я вижу только бляшку его ремня и руку. Делает мне пальчиком эдак снизу, мол, подымись. Подымаюсь и тотчас получаю тычка под ребро, а потом и сверху — по шее. Жду ещё. Но нет — тот уже у двери всё с тем же скучающим видом, автомат на коленях. Тут и сержант возвращается, с ним — ещё мент. — Фамилия? Называю. — Не твоя. Люськи этой твоей фамилия? Называю. — Ну пригласи, — говорит сержант вошедшему с ним, и тот приглашает... Люську! А получилось так, что Люська, выглянув на сирены из окна дома напротив (она, оказывается, по другую сторону улицы живёт!), видела как меня брали. Ей бы тут и вмешаться, да она засомневалась: я это или не я, она ж меня прежде бритоголовым не видела и, ежели б не одежда да филармонические манеры, — вообще не признала б. ...Из отделения милиции мы выходим вместе — стараниями Люськи. Она и алиби мне гастрольное обосновала и вообще такую иллюзию создала, что чуть не жена она мне. Меня, понятно, не насовсем отпустили — временно. Следствие разберется, а пока из города ни шагу ногой и будь добр — распишись в этом. — Спасибо, — говорю я Люське, очутившись на свободе и выяснив, каким образом она пришла мне на помощь. И предлагаю: — Это дело надо отметить. Пойдем ко мне — с меня шампанское! К тому же нам есть, о чём поговорить. — Не о чем нам говорить, — отвечает та и холодком веет от ответа ее, да и сама Люська вся холодная, не узнать её в такой фиолетовой тональности — идет, в сторону смотрит, молчит... И скрипочки нет при ней... — Люська! — молю я, наблюдая космическое тело, готовое потопить Атлантиду. — Мы не виделись целую неделю. Ты так долго не появлялась в филармонии... — Болела. Грипп. — Выздоровела? — Окончательно и бесповоротно. А я не хочу понимать катастрофического смысла её слов. — Мы сейчас идем ко мне говорить разговоры о любви, — настаиваю. — О нет! Только не это. — Люська! И зачем меня из отделения отпустили! Ты там совсем-совсем другая была. — Надо же было тебя спасать... Луна на небе — не разбери поймешь. Что-то сломалось, очень надежное, с гарантией на века, и теперь материк погружается в океанские пучины и небытиё смыкает над ним чёрные воды. Я захожу вперед и преграждаю Люське дорогу, в глаза её пытаюсь всмотреться. Она невозмутима. Весь вид её будто говорит: “Ну чего уставился, зеленоглазый? (а глаза у меня голубые) Раньше надо было смотреть.” Беру Люську за плечи, к себе притягиваю — она ведь этого всегда хотела, может, сны такие видела. Но она отстраняется, отталкивает меня. Не нужен ей этот мой благодарственный поцелуй. И чувств моих пробуждение ничуть её не беспокоит. Ничего ей от меня не нужно — вырывается и уходит она... Я спохватываюсь, догоняю и мы опять идем молча. Потом Люська начинает говорить: — Я долго не могла понять: когда ты говоришь серьезно, а когда шутишь. Я поначалу все слова твои всерьез воспринимала, боже мой, ну и дура же я была! А оказывается, я у тебя кролик подопытный, ты на мне эксперименты ставишь!.. — Люська! Что ты! Это Ромик тебе? Ну, кретин! — Теперь я понимаю, что у нас всё равно ничего не могло получиться, ты ведь человек семейный, а семьянин — прекрасный, об этом ты еще в первой главе писал... — Вот, скотина какая!.. — А кто я для тебя — так... существо знакомое. В ногах путаюсь, в глазах мельтешу... — И ты ему поверила?!... — А я все равно не жалею. Ты игрался, а я-то жила этим. И это, как ни странно, было здорово. Хорошее время было. Жаль только, что оно прошло. Очень жаль. Но, увы, теперь это — прошлое. Кстати, хотела тебя спросить: ты помнишь, с чего у нас началось? — С музыки? — предполагаю я. — С записочки, которую ты мне в струны запутал... Помнишь её содержание? Не помнишь... “...У тебя я спрашивал, толсты струны дергая: И зачем ты, Скрипочка, плачешь, одинокая?”... Теперь вспомнил? Тут я хватаю Люську в свои объятия и, предупредив: “Сейчас я тебя изнасилую”, все же целую — жадно и пошло для чистого этого ангела. А она терпит безучастно и ждет: когда же всё кончится. Теперь мне нужно что-то говорить в своё оправдание... Боже! Что я несу: — Я старый больной солдат и я не знаю слов любви. Но когда я увидел Вас, я почувствовал себя бабочкой... — какая нелепость!.. И выпускаю тогда я Люську из объятий моих неуместных, навсегда, чувствую, выпускаю, будто птичку исцеленную... Выпускаю, а верить в это не хочу, не хочу, не хочу... — И ты больше меня не любишь? — смешной вопрос мой. И заходится Люська смехом беспощадным — звонким и оглушительным, возносясь при этом в поднебесье звездное, мне по годам уже недоступное, потому как: червь я теперь Атлантиды утопшей, закорючка в пластах вечности — никчемное археологическое воспоминание... Ничтожество, одним словом. И кончено всё, кончено между нами... Улетела птичка — только смех её остался чистый, родниковый... И многое теперь — во имя психологической достоверности — в романе моём переосмысливать придется... И я переосмысливаю, топая отвоскресенившимися криминальными улицами к своему отторгнутому городом дому; переосмысливаю, плавно отходя ко сну на обломках многострадального моего дивана...
Глава XXXII. ПУМ-ПУМ-ПУМ
Худрук на меня кричит. Он, поди, всерьез считает, что имеет право на меня кричать. Я и без его крика прекрасно понимаю, что подвел коллектив, так зачем кричать? А он кричит! Но я просто забыл, понимаешь, у меня выскочило из головы, что в воскресенье, т.е. вчера, мы должны были работать концерт на районе. Пережил бы ты, худрук, с моё — не то бы забыл. А вот это твоё: “Только справка из морга...” меня уже раздражает! Ты смотри у меня, худрук, не говори так больше. А то нарисую я тебе такую справку!.. Вот ведь кричит, а не понимает, что, по-хорошему, я и сегодня должен был не придти. По-хорошему, мне, вообще-то, роман переписывать начистовую надо; мне любимая для того условия создавала, чтобы я тут истерики всякие выслушивал. А я, видишь, пришел, вот, на репетицию! Так чего кричать-то! Чего кричать?! Это кто в Германию не поедет? Я не поеду?! Да куда ты денешься без контрабас-балалайки?! Нет, ты у меня точно докричишься... Вот погоди, приедем из Германии — я тебя ещё поставлю перед фактом миокарда! Покрутишься ты вошью на гребешке — замену мне искать, когда я в бизнес пойду. Ой, покрутишься!.. Всё? Накричался? Струны дергать можно? Спасибо, благодетель ты мой! И я дергаю: Пум-пум-пум... — четвертная пауза и — пум-пум-пум... А сейчас Люськина партия будет... Скрипочку к подбородочку — сейчас заплачет скрипочка... Какая она сегодня! Почему это я раньше никакой красоты её не замечал? Нет, не плачет скрипочка! Смеется! Да как смеется — блеск! Такой пассаж завинтила — нотка к нотке! А я, вот, лажу спорол, в трех струнах запутался. Ну давай, худрук, давай. Кричи! Выговаривай! Люська-Люська... Сжалься, милая! Заплачь! Насчет “кролика подопытного” — это Ромик по недоумкости своей тебе ляпнул, не должен он был тебе этого говорить. Ну дурак, чего с него взять! Да он к жене моей в любовники набивался — наивный... А ты не кролик, Люська! Ты — вдохновение мое! Я только теперь это понимаю. В семье моей я счастье семейное имею, а вдохновение это ты, Люська! Скрипочка твоя веселая, хохочущая... Ты над кем смеешься, Люська? А ты чего зубоскалишься, барабанщик барабанный? Палки на пальцах крутишь... Кабак тебе тут, что ли... Улыбочка твоя с ехидцей... Щенок... Был бы мужик, я бы с тобой по-другому разговаривал... Ну и вы все. Остальные евреи... Не слышите? Свободны все! Конец репетиции. Это худрук говорит: “Все свободны.” А я не тороплюсь. Мне б минутку улучить — с Люськой словечком обмолвиться. Но опять худрук на меня накатывается, и под его “Только справка из морга...” я ревниво провожаю взглядом Вдохновение своё, заангажированное Ромиком. Мне хочется быть футляром её скрипочки... Тьфу, черт. Слабость сердечная... Это сиюминутно, это пройдет...
Глава XXXIII. СПРАВКА ИЗ МОРГА
Мне б домой поторопиться — хоть роман писать, а хоть и стену штукатурить — а я в администраторской сижу, справку рисую. Давно я этим делом не практиковался — справки рисовать — со времен учебы аж-нуть. Тогда я эти справки направо-налево рисовал, кому ни попадя. Помнится, полкурса своего в увольнение отпустил, когда карантин объявили, и комбат сказал: “Вот, кто покажет мне справку, что корью переболел, того и отпущу в увольнение.” Ко мне сразу целая очередь образовалась, а я в ленкомнате сидел и справки выдавал с печатями Московских, Киевских, Вяземских и каких только ни попросят поликлиник... Но тогда у меня рука не дрожала, а теперь дрожит... — Вот ты где! Уже не надеялся тебя застать, — в дверях появляется озабоченная Гошина физиономия, он входит и кладет передо мной на стол ключ. Присаживается, озираясь понуро. Вид у него человека обреченного. — Родина не забудет своих героев, — говорю с участием. — Па-а-ашел ты! — отвечает. Я откидываюсь на спинку стула. — Проблемы? Как ты от неё отделался? — Затрахала. В смерть затрахала!.. Только под утро сбёг, когда уснула. Предчувствие нехорошее... Ты знаешь, она, наверно, больная. Я соглашаюсь, что патология налицо, что с головой у неё непорядок. Но Гошу её голова мало волнует, другой орган покоя не даёт, которым он называет всю Ленку целиком. — Постой, — спохватываюсь я, — а как же ты... где ты её?.. — Где-где... В гнезде. На хате твоей... Сам же ключ давал — вот, я тебе его возвращаю. — Гоша! — восклицаю я, — это ключ от моего сарая... Он что... Подошел? — Заедал малость... Я кручу пальцем у виска. — Привет, — говорю. — Ты чё?! Гоша плечами пожимает. — Ну а что мне с ней было делать? Что делать?.. Я рисую Гоше истинное положение дел, что, мол, по адресу, который я дал, живет интеллигент с женой и тещей... — Там никого не было. — Правильно. Воскресный день. Они, значит, были на даче. Ты ушел под утро? А Ленка что... там и осталась? — Ну а где ж еще!.. — Гоша, — говорю я задумчиво, — давай я и тебе за компанию вот такую же справку нарисую, — и протягиваю ему творение рук своих:
Справка из морга настоящая выдана Высоцкому Игорю Михайловичу в том, что он действительно скончался от любви к Родине. Вскрытие показало, что причиной смерти было вскрытие. Завморг Кидаспов.
— Давай, — вздыхает Гоша. — Только мне напиши, что смерть наступила от возгорания при гребле.
...Худрук, пойманный мною в коридоре, читает мою справку молча, ни одна жилка не дрогнет на его лице. Вот, прочитал. Вкладывает — как документ официальный — в неразлучную свою папочку... — Такая справка была нужна? — спрашиваю. — Такая, — отвечает и устремляется вдаль по коридору. А я иду на пустую неосвещенную сцену, доживать тяжелый день — понедельник... Я сижу за роялем и клацаю примерно один раз в минуту по клавишам — одним и тем же жутким диссонансом...
Глава XXXIV. ГОРИ ОНО ГАРОМ
Мальвина ждет меня у подъезда — издали различаю её неказистый силуэт смазанный сумерками. — Я уходить уже хотела, — говорит. — Где ты так долго? — На рояле играл. А мы разве договаривались? — Я тебе поесть принесла. Вчера, извини, не смогла забежать, некуда ребенка было пристроить. Едва переступив порог и пережив эмоции по поводу варфоломеевского погрома и невесть как образовавшейся стенки, она сходу берется за мытьё полов и посуды, побелку потолков и приготовление пищи. Оклейку обоев и прочее она разумно откладывает на следующий свой приход. Я не помогаю Мальвине. Понедельник — день тяжелый и я к его исходу неработоспособен. Она и не нуждается ни в какой моей помощи — закваска у неё крестьянская. Я курю, устроившись на обломках дивана, мысленно сравниваю Мальвину с любимой — небо и земля. Совершенно справедливо любимая говорит, что лучше Мальвины работницы в дом не сыскать. То, что любимая делала бы весь день, взывая к моему соучастию каждые пять минут, Мальвина делает походя, припеваючи. И как делает — блеск! Всё у неё спорится-ладится, и никакой озабоченности насчет моего бездействия! Потому и любуюсь я Мальвиной — внешне не привлекательной женщиной — с нескрываемым восторгом. И вдруг мой взгляд сползает на презерватив, венчающий кучку мусора посреди комнаты... — Присядь, — говорю Мальвине, указуя на место рядом. Мальвина — лучшая подруга моей любимой. Что притянуло их друг к другу — таких разных и непохожих?.. Даже творческое моё воображение не способно родить более разительного контраста: на фоне броской красавицы — моей любимой (да и без фона), Мальвина — сущее безобразие, хотя довольно сложно сходу определить, чем именно она уродлива. Но я просёк с годами — полным отсутствием эгоизма. Дружба моей любимой с Мальвиной для меня непостижима; женщинам вообще не свойственно понятие “дружба”, но здесь не тот случай — они глотки перегрызут друг за друга. Их дружба много древнее нашей любви, т.е. — моей семейной жизни. И потому сейчас меня мучает вопрос: не шпион ли Мальвина? Неужели она — недремлющее око моей любимой и вовсе здесь не за тем, чтобы наводить порядки? Порядки — это побочный эффект... Я разворачиваюсь к Мальвине и пытливо смотрю ей в глаза... Так вот ты какая, Мальвина... Ладно... Мы тебя сейчас по другому спросим... И тут я скоропалительно позволяю своей руке скользить по её дешевому чулку от коленки вверх. — Все мужики одинаковые, — вздыхает Мальвина, давая мне почувствовать неженскую силу её тонкой руки, искупляя мой грех болью заломанных пальцев. Когда-то, до её маразматического замужества, мы делили с Мальвиной свою счастливую жилплощадь (любимая перетащила подругу вслед за собой в этот чужой для неё город, и жить ей поначалу было негде). Я наслаждался иллюзией маленького гарема, но едва ли воспринимал Мальвину как женщину. А потом пришло время и я проводил любимую в роддом. И обе мои наложницы рассматривали как нонсенс, что за две недели отсутствия любимой я ни разу не позарился на Мальвину. Вот тогда-то и родился миф о непорочности моей, невозмутимой никакими соблазнами. Но разве то был миф! Соблазны покруче прельщали меня — и когда ж это я покупался на них... Что же со мной теперь?! — Шутка юмора, — говорю я, дабы разрядить конденсаторы, и откидываясь на отсутствующую спинку дивана — получается больно затылком об стенку — так мне и надо. Мальвина помогает мне подняться из затруднительного положения и, оскорбленная моим посягательством, собирается уходить. — Ты хочешь сказать, — говорю я Мальвине, все еще морщась от боли, — Что ни разу не изменяла своему Ипполитовичу? По иронии судьбы Мальвина выскочила замуж за седовласого отставного прапорщика-кэгебиста, чей комплекс неполноценности состоит в колоссальном избытке несожженой энергии да в гипертрофированной подозрительности ко всему сущему, обретённой на службе Отечеству. Этот живчик способен за день срубить баньку, скушать литр-другой водки и уложить в штабеля банду хулиганствующей молодёжи. На почве единственной моей с ним встречи, когда Мальвина позволила себе с теплотой в голосе произнести моё имя, он абсолютно убежден, что я половой монстр и не упускаю ни одного случая поиметь Мальвину, где бы я её ни встретил. Дикая ревность маразматика отягощает жизнь подружек — Мальвины и моей любимой — им приходиться встречаться конспиративно. Приход Мальвины в мой дом — это с её стороны проявление отчаянного героизма. Она потому, идя ко мне, и малыша своего полуторагодовалого пристраивает где угодно, но не берет с собой, дабы тот, едва еще лепечущий, не сболтнул суровому супругу о том, где была его мама. А я еще спрашиваю — изменяет ли она Ипполитовичу! — Упаси Боже! — Ну и напрасно... Дело это хорошее. Бодрит и оттягивает. Настоятельно рекомендую. — Не узнаю я тебя, — озабочивается Мальвина. — Что ты несёшь? — Была тут у меня одна... Так вот, она утверждает, что все жены, без исключения, изменяют своим мужьям... Все! Понимаешь? — Не понимаю. У тебя что? Есть основания подозревать супругу? — Нет! Абсолютно никаких. — качаю головой. — А хоть бы и были — разве в этом дело? — и я улыбаюсь своему уместному воспоминанию. — Хочешь, я тебе одну историю расскажу? Значит, дело так было... Повадилась она как-то, моя любимая, по ночам гулять. Детей укладывает и: “Я ненадолго. И не смей возражать, любимый, так надо.” День, второй... А на третий: она за дверь — и я следом. Не в качестве слежки, а сам по себе. Походил-побродил, да и направил свои стопы к Новикову . Знаешь, есть у нас такой неполноценный; журнал издаёт. Я к нему — как к себе домой обычно прихожу — в любое время дня и ночи. А тут Новиков в дверях меня встречает, а на порог не пускает. Странно, — думаю. Но допускаю, хоть и это не причина, что, может, личная жизнь какая у Новикова завелась. Хрен с тобой, — думаю. И уже пошел было прочь, да смотрю — любимая в глубине его квартиры мелькнула почти неглиже. “И чем же вы тут занимаетесь?” — спрашиваю тогда. Любимая из комнаты выходит, не смущаясь ничуть: “Любовью,” — говорит. Так прямо и говорит!.. “Любовью?” — переспрашиваю. “Да, — говорит, — любовью. — и поясняет: — Да ты не напрягайся. Мы любовью к тебе занимаемся!» Это, значит, она там с Новиковым занимается любовью ко мне... Спрашиваю: “Ну и как? Выходит?” Говорит: “И выходит и входит”... — Ты вздор какой-то несешь, — не выдерживает Мальвина. — Чтобы она так сказала! — Именно так. — Не верю. — Я тоже не поверил. Говорю: “Ладно, хватит комедию ломать. Пойдем домой.” Новиков промеж нами стоит, очками блестит, улыбается. Любимая — мне: “Иди, я позже сама приду.” “Нечего, — говорю, — одной по ночам шляться. Я тебя в соседней комнате подожду.” “Нельзя, — говорит. — Ты нам мешать будешь.” Стало быть, я им буду мешать заниматься любовью ко мне!.. Ничего понять не могу. “Ну тогда, — говорю, — быстренько занимайтесь своей любовью ко мне, а я у подъезда подожду.” “Не жди, — говорит, — нам ещё долго.” Мол, Новиков её проводит, и мне нечего беспокоиться... Видишь, как оно бывает, Мальвиночка... — Выдержав многозначительную паузу, я закуриваю дым. Потом встаю и снимаю с полки фотоальбом — тот самый, который мне в день рождения подарила любимая. Это как раз то, о чем я ещё недорассказал Мальвине — вот чем они там у Новикова занимались по ночам: художественное фото! Восхитительная натура моей девочки, плюс Новиковский фотоаппарат — и никакой порнографии! Портреты, силуэтные снимки... Светотени... А сколько раз я фотографировал любимую, заставляя выкручиваться и так и эдак! Где хоть одна фотография? Нет ее! Недосуг мне пленки проявлять. Вот любимая и утерла мне нос, прибегнув к Славиной помощи... Но тогда, застукав их в процессе съемок, я обиделся, ничего толком не поняв. Вернувшись один домой, оставил на столе записку: “Пошел к Люсе заниматься любовью к тебе”, а сам — в верхней одежде, в ботинках — прошел в комнату и завалился спать... Бедная моя девочка! Найдя эту мою записку, она всерьёз подумала, что я от ревности не нахожу себе места и где-то шатаюсь по ночному городу. Они с Новиковым искали меня до рассвета, и любимая слезно каялась в своей надо мной издевке. А я спал... Мальвина меня утешает добротным ужином, который мы употребляем благопристойнейшим образом, после чего я её провожаю — как всегда: до остановки, возвращаюсь и не нахожу себе места... На прощанье Мальвина обещает наведаться ко мне денька через два-три — прибрать, что осталось и, если я подготовлю клей, — мы непременно поклеим нормальные советские обои. А пока она оставляет за мной право писать роман. ...Я один в пустоте моего жилища. Мне грезятся звонкие детские голоса; любимая окликает меня по имени... А нет любимой... Втыкаю в лысого ёжика третью спичку. И листаю страницы фотоальбома... Вот же оно! Вот — совершенство, верное мне и на всех законных основаниях мне принадлежащее! Но что же тогда со мной? Что за искушение подлого по отношению к любимой грехопадения поедает меня поедом? Что за сила дьявольская набросила свой аркан на мою шею, дабы стащить в грязную пропасть? Сколько сочных соблазнов в своей жизни я переступил и потом даже не оглянулся на них, а теперь... Что со мной?! Я не нахожу себе места от жажды грехопаденья! Что меня остановит? Ничто! И пусть — противно, пусть — тошнит, пусть — с последней шлюхой и болезнь венерическая , пусть — умереть от СПИДа! Пусть! — Гори оно всё гаром! Отгромыхав лифтом, я выскакиваю в ночь, торжественно наряженную первым в этом году снегом...
|
|
|